- Отправили Меркулова в полицию, потом - в тюрьму.
- "Сижу я в тюрьме, вокруг - люди преступные, а я будто сквозь туман всё вижу и ничего не понимаю, страшно мне, не спится, и хлеб есть не могу, всё думаю: "Как же это? Шёл человек по улице, стукнул я его, и - нет человека! Что ж это такое? Душа-то где? Ведь - не баран, не телёнок; он в бога верует, поди-ка, и хоть, может, характер у него другой, а ведь он таков же, как я. А я вот переломил его жизнь, убил, как скота всё равно. Ведь эдак-то и меня могут, - стукнут, и - пропал я!" От этих мыслей так страшно было мне, барин, что ночами слышал я, как волосы на голове растут".
- Рассказывая, Меркулов очень пристально смотрел на меня, но, хотя его светлые глаза были неподвижны, мне казалось, что я вижу в сероватых зрачках его мерцание ночного страха. Руки он сложил ладонями вместе, сунул их между колен и крепко сжал. Наказали его за нечаянное убийство легко, зачли предварительное заключение и отправили на покаяние в монастырь.
- "Там, - рассказывал Меркулов, - приставили ко мне старичка монаха, для научения моего, как надо жить; ласковый такой старичок, и о боге говорил он как нельзя лучше. Хороший. Вроде отца мне был, всё - сын мой, сын мой. Слушаю я его, да нет-нет и спрошу: "Ладно, бог! А почему же человек настолько непрочен? Вот, говорю, ты, отец Павел, бога любишь, и он тебя, наверно, любит, а я вот ударю тебя и убью, как муху. Куда же ласковая твоя душа тогда денется? Да и не в твоей душе задача, а в моей злой мысли: могу я тебя убить каждую минуту. Да и мысль моя, говорю, вовсе не злая, я даже очень ласково могу тебя убить, даже помолюсь сначала, а после - убью! Вот ты мне что объясни". Ну, он не мог объяснить этого; он всё своё говорил: "Это в тебе дьявол зверя будит! Он тебя тревожит". Я говорю: "Мне всё едино кто тревожит, а ты научи, как мне быть, чтобы не тревожило? Я, говорю, не зверь, ничего звериного нет во мне, а только душа моя за себя испугалась". - "Молись, говорит, до изнурения!" Я - молюсь, иссох даже, виски седеть начали, а мне в ту пору было двадцать восемь лет сроку жизни. Молитва страха моего не может избыть, я, и молясь, думаю: "Как же это, господи? Вот - я могу в минуту любого человека смерти предать и меня любой человек может убить, когда захочется. Усну, а меня кто-нибудь шаркнет ножиком по горлу, а то кирпичом, обухом по голове. Гирей. Да - мало ли как!" От мыслей этих спать не могу, боюсь. Спал я вначале с послушниками, ночью пошевелится который из них, - я вскочу и - орать: "Кто возится? Лежите смирно, так вашу мать!" Все меня боятся, и я всех боюсь. Пожаловались на меня, тогда отправили меня в конюшню, там, с лошадями, стало мне спокойнее, лошадь - скот бездушный. Ну, всё-таки спал я вполглаза. Боязно".
- Отбыв эпитимью, Меркулов снова взялся за работу извозчика, жил он на огородах, за городом, жил трезво, сосредоточенно.
- "Как во сне живу, - говорил он. - Всё молчу, людей сторонюсь. Извозчики спрашивают: "Ты что, Василий, угрюмо живёшь, али в монастырь собираешься?" Что мне монастырь? И в монастыре - люди, а где люди, там и страх. Гляжу я на всех, думаю: "Сохрани вас господь! Непрочна ваша жизнь, нет вам от меня защиты, и мне от вас защиты тоже нет". Сообрази, барин, каково было мне жить с этакой тягой на душе?"
Вздохнув, Святухин поправил чёрную шёлковую шапочку на голом черепе, матовом, точно старая, трухлявая кость.
- Вот тут, при этих словах, Меркулов усмехнулся, неожиданная, неуместная усмешка так перекривила, исказила его благообразное лицо, что я тотчас поверил: конечно, он - зверь. И, наверное, убивал людей вот именно с этой улыбкой. Мне стало нехорошо. А он продолжает и уже как будто с досадой:
- "Хожу я между людей, вроде курицы с яйцом, а яйцо-то гнилое, и я про это знаю. Вот-вот лопнет оно в нутре моём - что тогда будет со мной? Не знаю что, не могу придумать, а понятно мне: очень страшно должно быть".
- Я спросил его: думал ли он о самоубийстве?
- Помолчав, шевеля бровями, он сказал:
- "Не помню, будто - ни разу не думал".
- И тоже спросил, очень удивлённо, кажется - искренно:
- "Как я не вспомнил про это? Дивное дело..."
- Хлопнул ладонью по колену, взглянул куда-то в угол, бормочет, как бы обиженно:
- "Ишь ты... Значит - не хотел я душе волю дать. Уж очень мучило меня любопытство её к людям, трусость её обидная. Забыл себя-то. А она примеривается: ежели вот этого убить, - что будет? Да, примеривается всё..."
- Через два года Меркулов убил полуумную девицу Матрёшу, дочь огородника. Он рассказал мне об этом убийстве неясно, видимо, сам не мог понять мотивов убийства. По его словам выходило, что Матрёша была блаженная:
- "Находило на неё затмение разума: вдруг бросит копать гряды или полоть и куда-то идёт, разинув глаза, усмехаясь, будто кто невидимо поманил её за собою. Натыкается на деревья, заборы, на стены, словно сквозь хочет пройти. Однажды наступила на железные грабли, пронзила ногу, кровь из ноги течёт, а она шагает, ничего не чувствуя, не сморщилась даже. Была она девица некрасивая, толстая, а - распутна по глупости своей, сама к мужикам приставала, а они, конечно, пользовались глупостью её. Ко мне тоже приставала, ну, мне было не до того. Соблазняло меня в ней то, что ничего с ней не делается: в яму ли свалится, с крыши ли упадёт - ей всё нипочём. Другой бы руку вывихнул, сломал себе какую-нибудь кость, а она - ничего. Как будто не по земле ходит. Конечно, в синяках, в ссадинах вся, а прочности необыкновенной. Было похоже, что живёт полудурья эта в твёрдой охране. Убил я её при людях, в воскресенье, сидел я на лавочке у ворот, а она начала заигрывать со мной нехорошо, тут я её - поленом. Свалилась. Гляжу - мёртвая. Сел на землю около неё и даже заплакал: "Что это, господи? Какая слабость, какая беззащитность!"